Валерий Кравченко
"Времен свидетели"
(сборник стихов)
От автора
Стихи эти создавались в эпоху Великого (по своей трагичности) коммунистического эксперимента.
И в этом смысле они эпохальны: от революционно-романтической юности до консервативно-скептической зрелости.
Стихи эти не всегда изящны и удобочитаемы, поскольку я всегда чуждался гладкописи.
Прямую истерзанную рифму "любовь-новь-кровь-вновь" чаще всего подменяю кривой - звукоассоциативной,
а классически затасканным образам предпочитаю любительские фотографии, что, надеюсь,
вполне укладывается с мою теорию фотореализма.
Не испытываю никакого желания сбрасывать кого-либо с парохода современности, ибо все пассажиры
литературного ковчега давно уже на своих местах, и лишь Время перемещает или сбрасывает
кого-то за борт в океан Забвения.
Однако кроме "бессмертных", подводная часть литературного ковчега тащит с собой массу живых
существ-ракушек, каждая из которых надеется не исчезнуть в безбрежном океане.
Их, как паразитов, иногда безжалостно счищают, но при всем этом судно, если ему суждено достигнуть
terra inkognita, все равно притащит с собой уйму "зайцев".
Вот и я, один из массы безбилетников, уцепился за днище и плыву, пока не счистят или не отпаду
естественным путем, уступив место более цепкому моллюску.
Родился на берегу Балхаша за год до начала большой войны.
Учился в двух университетах и Литературном институте, но отовсюду изгоняли, потому что с детства
повелось - все разбегались, а меня ловили, били, исключали, увольняли.
Печатался в газетах, журналах, коллективных сборниках.
В 1981 году подпольно издал роман "Intra muros" (В стенах), отрывки из которого публиковались в
журнале "Горизонт", еженедельнике "Neues Leben" (на немецком языке), в газете
"Русский курьер" и в "Независимой газете".
Подробнее об авторе...
* * *
Скоро осинам под ветром пластаться,
Полосы рвать темноты.
Вот и леса покраснели, стыдятся
Близкой своей наготы.
Ветер рябит нашу скромную речку,
Сонно качает дома.
Ну, так дадим погасить ему свечку
Или погасишь сама?..
* * *
Я стал любить сухие губы,
непритязательную скромность,
простил себе и ложь, и грубость,
и эгоизм в любви, и костность.
Я стал любить дожди и осень,
усталое Оки движенье
и гул ночных намокших сосен,
и ветра зимнего глумленье.
И в темноте под фуги Баха
я думаю о прошлом круто,
что ю н о с т ь вовсе не утрата,
а лишь азартная минута!
* * *
Идет оно, то разрушенье
всех идеалов человечества,
что столь веков с таким терпеньем
усердно нянчило невежество.
И тот,
кто думал, будто сырость
и дни из праздности и лени
нам явят мира первобытность -
гармонии сплошное пенье, -
все было лжою -
ложью стало!
И раб, с насечкой сняв ошейник,
был, может, более счастливым,
чем мой товарищ-современник.
Что инквизиторов там свита,
орудья пытки, крики боли?!
Сегодня новая элита
так нагло-хамски нас неволит!
И человек в квартирном стойле
в припадках горестных истерик
хватает сам себя за горло,
где был давным-давно ошейник.
* * *
Меня атакует Время!
Последний опорный редут.
Встают из-за бруствера тени,
Под бой барабанный идут.
Друзья и товарищи, где вы? -
Последний опорный редут!
Обходят Мгновения слева,
А справа Века стены жгут.
Лежу. Затаился. Спокоен.
Грохочут часы тик-да-так.
О, тихое время ночное
Психических четких атак!
* * *
Говорила, пожалеешь,
но меня-то не найдешь.
Как когда-то говорили,
станешь взрослым -
все поймешь.
Брови скоро поседеют,
взрослым стал давным-давно.
Но ничуть не сожалею,
как не понял ничего.
* * *
Когда Господь отдал все в руки
самоуверенных чертей
и наблюдал
как бьются люди-мухи
внутри своих же собственных сетей,
когда ни Правды, ни Любви не стало,
Когда на жизнь, изволь, - патент!
Махнул рукой Господь устало
И оборвал эксперимент.
* * *
СТАРОМУ БОЛЬШЕВИКУ
Ты, революции ваятель,
пробьешь и стену твердым лбом.
Но твой вчерашний угнетатель
не может стать твоим рабом.
Да, потерпел он пораженье!
И сын его не взмыл орлом.
Но на подходе поколенье
с тоскою в генах о былом.
К тому же, дочь аристократа
давно уже сноха тебе,
и внук, играющий в пирата,
сыграет роль еще в борьбе.
Давно привык к почету, блату,
смакуешь крепкое вино.
На безлошадных нагловато
глядишь из черного авто.
В бассейне нежишь тушу-тело,
с трибуны каркаешь, как грач,
а в мыслях главное-то дело:
виагра, клизма, подлый врач.
И на понять, чья карта бита,
чья справедливость верх взяла...
Жирует новая элита,
томится старая метла!
* * *
ВРЕМЕН СВИДЕТЕЛИ
поэма
I
Семейный диалог
Она:
Помнишь ли вечерний пляж на Bолге
в сумерках чуть бледные тела -
в воздухе не растворялось слово
и висели гроздьями слова?
Помнишь,
из-за тени мыса
весь в огнях явился теплоход,
танцевальной музыкой разлился
по атласу траурному вод?
Жизнь,
быть может, с легеньким изъяном
проплыла в сгущающейся тьме
с гулом полупьяным ресторана,
с поцелуем первым на корме.
И сказал тогда ты (если помнишь ,
помахав огням вослед рукой:
"Это лучше чем стальные кони
рвут задумчивых ночей покой".
В счастье
я поверила вдруг снова,
как признанью свежему вдова...
В воздухе не растворялось слово
и висели гроздьями слова!
Он:
Но чью не соблазняла душу
мысль на телесную потребу:
в руках синица все же лучше,
чем тот журавль в далеком небе?
А видела, как в залах
на чьих-то званых вечерах
безмолвно птицы умирали
в холеных красных коготках!?
Я усомнился. Вдохновился
свободой самых малых пташек,
когда однажды пробудился
среди копченых деревяшек.
И понял,
что в руках синица -
уже не то, уже не птица! -
Комок минутного тепла,
где ложь себе гнездо сплела!
Уж не полет,
не крик,
не даль! -
Над прозябанием вуаль!
Она:
Ах, не пойму,
зачем об этом
писать
иль даже говорить.
Не знаю,
надо ли поэту
так беспощадно
всех судить.
Он:
Затем,
что глянуть если смело,
не мир стареет -
блекнем мы!
И свежесть красок потускнела,
придя на свет из грубой тьмы.
Наш экс-ковчег
пузат и грузен,
и лишних взял на борт наш век
по паре всяческих иллюзий,
а рядом тонет человек.
Она:
Витиевато все и слабо!
Ведь знаешь сам:
давно,
везде
поэт державного масштаба
гремит, как трактор в борозде!
Он:
И тихо, тихо по ступеням
экзему сердца наживай?
Во избежанье лишних трений
Станок токарный прославляй?
Трави циничным анекдотом
с ухмылкой умно-хитро-лисьей
и слушай братии всей хохот
в каком-то местном ЛИТОТПИСЕ?
Когда ж пожитки все в сортире
сложил и скромненько распался
напишут точно, как в сатире:
"Такой...
тогда-то...
он старался".
Она:
Оставь!
Отринь!
Отторгни!
Люби, люби свою страну!
Хороший мой, ты лучше вспомни,
как мчал состав на целину.
Как за дощатой переборкой
терзались струны до утра,
луна в окно глядела зорко
и скрежетали буфера.
Смеялись, пели, отдыхали,
курили, ели и мечтали...
Средь многоликости причин
с названьем кодовым "почин"
на степи мчалось поколенье
простых бесхитростных сердец -
назло ошибкам, невезенью
иль громким фразам наконец.
Он:
Всю ночь я слышал: дождь
шептал листве любви слова:
над ними - молний гневный нож,
под ними - мокрая трава.
И в полумраке видел: поезд,
летящий по ночной планете,
купейный свет, как пыль от сои,
но двое, двое в целом свете!
И шепот был его, как дождь,
листвы ответ - ее слова...
Гудел состав. И отставала ложь,
и спотыкалася молва!
Она:
С веселой песней холод, солнце
несли на юности плечах
мы, патриоты-комсомольцы,
с шальною искринкой в глазах.
Мы вожаков не избирали
по циркулярам и звонкам:
печать, анкеты доверяли
одним мозолистым рукам.
Он:
А помнишь, из окна вагона
курганов хлеба дымный вид,
как озиралась безысходно
и вдруг заплакала навзрыд?
Так где искать нам виноватых,
Кого тащить на общий суд? -
Виной бездарность партократов,
что вдоль откосов гнил наш труд.
Ты не забыла блатышонка,
с присвистом квакнувшего сзади:
"Не плачь, фартовая девчонка,
весь мир - бардак, все люди - бляди"?
Я хаму двинул тогда в рыло,
но в этом жесте много ль пользы,
коль сволочь-формула застыла
в твоих глазах тоскливой прозой?!
Она:
Не надо, милый мой, об этом.
Не береди былую боль.
Давно все стало серым пеплом.
Тревогой сердце не неволь.
Я не люблю воспоминаний,
где нет сияния улыбки,
не строй семейного ты зданья
на почве зольной -
слишком зыбкой.
Все просто в мире:
ты и я, -
глаза в глаза
вот бытие,
и что там выкинет Земля,
нам нету дела до нее.
Ведь знаешь сам:
фанатов истин
крушил топор,
дырявил нож,
а Время на полях их мыслей
писало:
"К сожаленью, ложь".
Ты отведи тоску, как ветку,
мгновеньем радостным живи -
вот от бессонницы таблетка,
вот эликсир моей любви.
Он:
Все понимаю!
Стужей зимней
не видеть зелени полей.
Но что поделаю, скажи мне,
с инстинктом памяти моей?
Ведь не вчера же я родился,
придя на пропаганды зов?
набатом сердца разразился
в пожаре прошлого отцов?
Шагнув от печки до порога,
когда по всей земле мело, -
унес из дома правду долга,
губ материнское тепло.
Хочу, чтоб ширилися дали,
чтоб в самой праведной войне
людей в печах бы не сжигали
и не гноили в Колыме!
Она:
Молчи!
Ни слова больше!
Приелось горькое кино!
когда об этом что-то пишешь,
не посвящай! Мне все равно!..
Ты много пьешь
и слишком злишься,
а это тоже не искусство!..
Он:
Его-то больше всех страшишься,
и оттого кругом так пусто...
Она:
О! ты, конечно, неподсуден.
Сбежали годы в водоем.
Жить в нищете обидно, нудно.
Мы дальше вместе не пойдем.
Он:
Хлеба нет в доме? Стонешь от горя? -
Вынь из копилки детей медяки!
Не побывала ни разу у моря?
Видел ли я, как живут дураки?!
Так выходила бы замуж за вора,
Он у кормушки и вечно живой.
Пишет, рисует деньжонки в конторе
За государственной красной стеной.
II
За дверь -
и ветер в грудь порывом!..
"Такси! На аэровокзал!"
Пускай дюралевые крылья
перечеркнут тот школьный бал,
ту ель -
цветное сновиденье:
шаров стеклянных отраженья,
в сусальном золоте картинок,
на нитках стынущих снежинок;
и глаз сиянье неспроста,
и то свиданье у моста,
где суетился маневровый
среди железных лунных петель
"люблю" таинственного слова
один единственный свидетель.
Ох, эта память! Чувства память,
как разойтись с тобою нам?
"Прошу прощенья. Слушай, парень,
давай-ка лучше к поездам!"
Сквозь тонких веток паутину
далеким заревом заря,
а выше - небо пыльной сливой
с отливом легким янтаря.
Не так ли ты: среди желаний,
виском усталым в ночь стуча,
вдруг полыхнешь забытой ранью
как в детстве пламень кумача.
И ночь с тебя спадет улиткой,
зажжется где-то сверхзвезда.
Ты голос свой подашь с улыбкой,
как утром птица из гнезда.
Расправишь крылья, и в полете
весь день мгновеньем промелькнет...
О, если б к нашей грубой плоти
прибавить зорь воздушных плоть!
Случайно
или не случайно
тропинка выбита сюда,
где доживают век печально,
ржавея тихо поезда.
Цари великих перегонов!
Труб и котлов -
кресты,
кресты!
Чернели умершие кони,
хребтов расслабивши мосты.
Из теса грубая уздечка -
локомотивов общий вал:
"эСО", "ИэС", "ОВечка",
железный "ФэД"
горой лежал.
Обоз гигантов наших первых,
инициалов тайный свет -
с корявой надписью "в резерве" -
две колеи - тупик -
вот след!
Но нет!
Иглой вонзилось позабытой,
о чем бравурно так поем,
и поднимаю склепов плиты,
и слышу лет откатный гром.
Разрежет грудью конь крылатый
огонь немыслимых времен:
Семнадцатый
и Сорок пятый
войдут с тобой в один вагон.
И меж кокетства электричек,
средь отбывающих сует
увидишь странный профиль птичий,
фиалок горстку,
серый плед,
старушки радостную маску,
что целых долгих сорок лет
встречает поезд сталинградский,
откуда сын послал привет.
Разрушить веру не по силам
ни родственникам,
ни врачам,
что поезд тот,
увезший сына,
давно в просторах откричал.
Но боль зато не откричала!
Надежда встреч еще в тебе
до смерти самого причала,
до многоточия в судьбе!..
Поджав колодки-тормоза,
сцепив тяжелые запястья,
стояли старые друзья
по счастью
или по несчастью.
Застыли мощные поршни,
не дотянув свои предплечья.
Впервые понял, что они -
анатомично-человечьи.
- Ну вот и место монологу...
В судьбе,
где луг? а где обрыв?
Взгляни на вещи
прямо, строго,
До дна себе себя открыв.
Сухарь в стихах,
агностик в прозе,
ночной романтик-звездочет,
менял как часто в жизни позы,
библиотек занудный крот?
- Ложь!
Не был никогда ты рабом
перинного гнезда -
известно это многократно
им,
продымленным поездам!
Не пассажиром по эпохе
и не в поддаканье колес,-
ты на подъемах жил во вздохах -
болел душой за паровоз.
Швырял песок,
клал шпалы,
рельсы
среди болотистых плешин.
Пел под хмельком в прорабской песни,
но не был винтиком машин!
- Оставим эти стуки в грудь,
комки прогорклые обиды.
Объедини-ка мыслей ртуть,
чтоб сам
хоть что-нибудь увидел.
Увидь себя, свою семью
в громадах доменного века.
На аналогиях стою,
чтоб четче видеть человека.
III
Открытье в воздухе носилось -
гнездо в умах людских искало.
Эпохе требовалась сила -
эпоха силу порождала.
И закрепила, как основу,
изобретение двукратно:
в России снежной -
Ползунова,
в туманной Англии Уатта.
Но нет открытий однозначных
(об этом знал еще Конфуций) -
двойную пар решил задачу
двух
в корне близких
революций.
Прогресс технический взывает!
Грохочет пресс,
челнок снует -
и кто-то ловко обирает
под этот шум простой народ.
Мурло промышленной элиты
сквозь пот,
угар
и трубный дым
не разглядели те луддиты,
затеяв бунт против машин,
пока страницы "Капитала"
не улеглися в книжный пласт,
где труд и деньги
сопоставил
экономист великий Маркс.
Но он ошибся, что царует
политика во всем живом.
Политику всегда диктует
его же хитрый эконом.
Вот эта страшная ошибка
нас увела в социализм
и привела к тотальной сшибке:
социализм плюс коммунизм.
Тут усмехнулся Бог-Мессия
и протрубил в кровавый рог.
Россию, дикую Россию
избрал для пробы страшный Бог.
А паровоз вперед летит
разгоряченным в спешке дотом.
Молчит История, молчит,
Пока наносят позолоту.
Но тот, кто видел ураган,
поймет -
не так все было гладко:
в руке подпрыгнувший наган -
волос мертвеющая прядка.
Убийство не было парадом,
глумленьем тешились с тоски -
парней чубатая бравада
свеклою падала в кусты.
Средь демагогии "левых", "правых"
в идейной беспросветной мгле
стихии нищенская лава
рядилась "правдой" на земле.
И потому,
в песочный пояс
вагоны кой-как обрядив,
именовали "бронепоезд",
одною пушкою снабдив.
Едва заслышав дальний выстрел,
считалось тактикой - уйти,
кулак совали машинисту:
"Крути, Гаврила, ну, крути!"
Пристав у нового вокзала
с паров натруженной отдышкой, -
гвоздили "льюисы" по залам,
по чердакам и мокрым крышам.
От пережитого испуга
начальство брали за грудки:
"А ну, говорь, говорь нам, другарь,
чи тут свои, чи беляки?"
"Свои! Свои! - хрипел чиновник...
Но тут же пуль свинцовый град:
то разворачивался конный
ничейной армии отряд.
И если б путь не перерезал
для отступления вперед,
возможно, в сдержанности трезвой
не застрочил бы пулемет,
не затрещали б трехлинейки,
не отстучал бы телеграф:
"Разбит никто на станц. Верейки,
соседский город тоже взят".
Когда начнут делить портфели, -
судьею станет грозный ЧИК,
без адвокатской канители
врагов стреляя и своих.
Затем придут другие люди,
перестреляют ВэЧэКа,
а их потом иные судьи
сомнут подковой каблука.
Но все они (эпохи бесы)
весь цвет державы истребят:
Одних - в тюрьму, других повесят,
а чаще - с визой "расстрелять!"
Попозже - лагерь и госрабство -
на стройки века иль в колхоз...
Оставив на расплод лишь хамство,
точнее - жиденький навоз.
IV
Завидев издали меня,
снялась ворон бездомных шайка,
угрюмо каркая, бранясь,
к деревьям двинулась вразвалку.
И память бросили они
к чумазым детям беспризорным,
скользнули станции огни
по беззащитным лицам сонным.
В тех дней неумолчной грозе
носились жалких судеб хлопья
в галошах рваных "четезе",
в мешках из ваты и лохмотьев.
Хвалились волей вольных птиц,
а пели о безродной доле -
в пустыню взрослую неслись
России хиппи поневоле.
Отодвигая день ушедший
тяжелой комнатной гардиной
во сне мы спутываем вещи,
как беспредметник на картине.
Был небывалым тот размах:
газеты, радио, награды,
конструкций новых поезда,
тяжеловесные бригады...
Но детства яркий звучный мир
не тот, что у замшелых взрослых, -
ромашек, солнца буйный пир,
машин, скользящих по откосам.
В бетонной прятались трубе,
несли на спинах тяжкий топот,
в скрипучем мчали коробе
под впечатлительнейший грохот.
Вожак Андрюха был поэт,
фанат любой опасной дали,
носил из сплющенных монет
на пиджачке своем медали.
Одну из них я сам вручал
за стойкость, мужество и смелость -
на шпалах ящеркой лежал
пока состав не пролетел весь,
Водить мечтал. Но не сбылось.
Никто за это не осудит.
Ребенка снял из-под колес,
а сам... а сам...
ну ладно... будет.
Мы повзрослели как-то вдруг
без лекций нудных и зашеин.
Отцы, зажатые в траншеи,
писали с фронта:
"Сын мой, друг,
солдат, бывает, убивают,
так ты смотри там мать, сестру -
пусть их не очень обижают...
Мужчиной в доме своем будь,
а мы уж немца как-нибудь".
В горячем поле на закате,
свой сноп тяжелый довязав,
мальчишка смотрит
как звездатый
гудит, спешит на фронт состав.
Скосит глаза на мать, сестру,
переглянулись - вновь беда.
Но унесется на ветру
"эх, яблочко, да эх, куда?.."
вздохнет,
тряхнет свой сноп умело.
скуленки уголком сведет -
глядишь,
вновь дело закипело,
глядишь,
сам "Яблочко" споет.
И маета, и слухов вздор
гнали вечернею порою
с бараков в сумеречный двор
тех баб, измученных войною.
Когда же сплетен едкий зуд
закаменит молчаньем лица,
не сговорясь, вдруг запоют
о черном вороне, о птице.
Построив бруствер на песке,
мальчишки криками "стреляют".
Девчонки учатся тоске -
нескладно мамам подпевают.
На жуткой ноте на одной
сорвется воем голос бабы,
умолкнет хор
и кто-то скажет:
"Пойдем-ка, Марьюшка, домой".
И поведут вдову сторонкой,
слова роняя наугад...
Прикрикнет рыжая девчонка
на расшумевшихся ребят.
Но дни победы! Дни победы!
Над миром свежей сини небо,
пожаром красным флаги плещут,
шумит июньская листва,
и кочегар - свой парень, здешний -
умыт, побрит в честь торжества.
И машинист
всегда угрюмый
(два сына рухнули в войне)
сигнул с подножки и - к гармошке:
"А ну, ребята, дайте мне!"
Ладов запрыгала река,
с усов в сапог слеза спадала.
Под пляс жена фронтовика
локомотив поцеловала.
А мимо с ветром пролетали
в горячей паровой одышке
вагоны, звякая металлом,
с народом пьяненьким на крышах.
Везли с войны трофеев лом,
дух, остывающий, базарный.
Но притихал весь перегон,
когда шел тихий санитарный.
Брели в обнимку по домам,
где угощенье дожидалось.
Но долго-долго поездам
в ночах пронзительно кричалось.
Под всхлипы пасмурного дня
с привычной болью чтили павших.
Да не испили все до дна
те семьи "без вести пропавших".
Не пенсий мелкие гроши
и не чужих наград кораллы -
снять только камень бы с души,
от "похоронки" легче б стало.
V
Стихи о "без вести пропавших" -
моих ночей бессонных память.
Смотрю,
как с падающей башни
на эти дни и годы, мама...
То время мощных паровозов
сошло, как вешняя вода.
Как зелень строк твоих, береза,
не прочитать их никогда.
Как не узнать мне марку стали,
что подкосила вдруг отца,
как не узнать, где затерялись
следы кровавые бойца...
Сказал когда-то пред толпою
апостол или командир:
"Так наслаждайтеся войною,
ибо ужасен будет мир!"
Мы "холуями" отбывали
в не столь далекие места.
Овчарки лаем провожали
и список
в сорок два листа.
Двенадцать дней товарной тряски,
не помнишь дат, а помнишь дни
умалишенной плотной сказки,
где чудеса все впереди.
Дверь откатилась
с визгом,
скрипом:
"А ну, выходь!" Трам-тарарам!
...Зажала рот рукой от крика,
не веря собственным глазам.
Ну и дела! Ну и расплата!
Вот и скажи "не ближний свет" -
сей город строила когда-то
ты
в комсомольских двадцать лет.
Синел вдали твой город, мама.
Коптили трубы небосвод.
Судьба разыгрывала драму,
эффект свой зная наперед.
Что так лицо вдруг исказило,
когда степной рыдал зюйд-вест?
Ужель увидела в степи там
средь ковыля свой гроб и крест?
VI
А по ночам
холодные туманы
жуют иззябшую листву.
И руки заложив в карманы,
школяр петляет по мосту.
А по ночам
взрыднется теплоходу
над черным холодом реки,
и густо всколыхнется воздух,
и звук умрет на дне реки.
И тепловоз гудком с вокзала
откликнется на ночи зов
всей грудью мощной из металла...
Ты вскинешь удивленно бровь,
прошепчешь:
"Грустно, милый, как,
ну, поцелуй хоть на прощанье".
И улыбнешься вся в слезах
совсем ненужному желанью.
Я здесь века
или мгновенья?
Сомкнулись звуком чайки-губы.
Отпрянули былого тени. -
Опять -
котлы,
кабины,
трубы.
Пустые тендеров коробки,
задачей темной смотрят двери,
квадратных поручней где скобки
мне не раскрыть ни в коей мере.
Конец великой маете!
Приник к железу я устало
и вдруг услышал в пустоте,
в спиралях труб
чуть завздыхало.
Я отшатнулся суеверно
и вздохи вмиг оборвались.
Скользнула в ярком свете тенью
простая до предела мысль:
"А если все же это тема -
фантаста польского догадка,
что рост "большого"
непременно
стремится к высшему упадку?"
как динозавров тучных племя,
прожорством лес опустошив,
сломало мощные колени,
быстрейшим, ловким уступив,
пар,
сдвинув с места вагонетку,
повел вагонные обозы,
но к высшей подойдя отметке,
освободил путь тепловозу;
сын нефтегазового века,
достигнув конницы усилий,
усильем мысли человека
путь уступил электросиле.
Осталось прежним содержанье,
а форма
до предела сжалась.
Прошли телеги,
дроги, сани,
а колея от них осталась.
... И у поэта:
если смерть
сковала льдом навеки нервы -
слова его нельзя стереть,
дыханье их -
всегда в резерве!
И по законам эволюции
пробьется в горлышко гидранта
сквозь бред полночных резолюций
с водой живою дух гиганта.
Надеждой новой окрыленный,
под дальней станции рожок
смотрю,
как медленно и сонно
пошел над Родиной снежок.
Что ж,
на земле не приодетой
милей вулканов камнепад,
чем, спотыкаясь о кометы,
брести Вселенной наугад.
В потоке мутном
бело-зыбком
надежды робкому лучу
нельзя никак сдержать улыбки,
как после кризиса врачу.
И та любовь,
из-за которой
вонзился в грудь сомненья нож,
предстала пошлым, старым вздором
ценою в ломаный лишь грош.
Замкнулась даль на белом цвете,
стеклись в потоки времена,
то мира нового приметы,
летят на землю семена!
И наплевать,
что ноль доверья
мундирный ванька отпустил...
Не запираешь на ночь двери,
в мешок сухарики сложил.
Но если лунной ночью майской
уйдешь за проволочный тын,
одним лишь именем китайским
тебя назвать мне: Су-Кин-Сын.
Иль для того тебя рожала
при заводской больнице мать,
чтоб жизнь зарницей просияла
и скрылась в темени опять?
Иль для того Сибири стужу
ты перещелкал на зубах,
чтоб стать вдруг Родине ненужным
в тех эмигрантских городах?
Нет, не спеши бежать из клетки,
неси, тащи свой крестный груз.
Не план ведь гонишь пятилетки.
Не съест тебя партийный гнус.
Надежд-одежд постылый ворох
омоют вешние ручьи,
но лишь души бездымный порах
в болоте дней не промочи.
Теперь,
взгляни на снега чудо:
вон там - Христос,
а там -Иуда!..
Кружит над миром, словно рок,
последний мартовский снежок.
Укроет шапками железо,
тропинку спрячет к поездам.
Весне перечить бесполезно,
но снег царит по временам.
Судьба твоя,
как это диво,
как бурный в марте снегопад.
Считай, что прожил ты счастливо,
коль мог собою прикрывать
земли унылую картину,
кладбищ святую тишину,
иль друга горькую кручину,
сам находясь у ней в плену.
Смотри! Смотри!
Жизнь благодарна! -
Из белой завесы плывет
лицо, обвязанное шарфом,
чуть приоткрыт в дыханье рот,
пальтишко старенькое в клетку...
Мой давний друг,
сестра,
жена.
В руке дрожит рябины ветка
та, что качалась у окна.
- Ах, вот он! здравствуй! обыскалась!
(Насмешка в голосе, вражда).
Ты что же думаешь, рассталась
с огнем холодная вода?
Вдруг надломилась злая маска,
блеснула робкая слеза.
Рукой щеки коснулась с лаской:
- Ты здесь...
я знала...
поезда...
Ты говорил о них все время,
как будто тему примерял
к своей,
моей,
чужой поэме -
ко всем, кто веру потерял.
И сдернешь шарф усталым жестом.
Снежинки будут оседать
на оглушенную окрестность,
на седины густую прядь.
- Прости, прости за неудачу,
не мог иначе я прожить.
Ну, хочешь, все переиначу?
Ну, хочешь, с ними стану выть?
В ответ
улыбка муки скромной
и нищей гордости кивок:
- Смотри, как медленно и сонно
идет над Родиной снежок.
1971-1978
|